— Молчи!.. Наброд!.. — сурово кидает в ее сторону обвинитель.
«Наброд» — выражение оскорбительное, и Дарья Лялина сдержанно, но строго замечает:
— А вы поаккуратней! Вы не у себя в квартире!
Суд относится к завязавшимся прениям с эпическим спокойствием. Председатель равнодушно говорит:
— Лялина! Ты не кипи, как самовар, а говори словесно…
— Господа судьи! — восклицает обвиняемая. — Как хотите судите, не увлекайтесь ни дружбой, ни родством, а в волшебстве я себя виноватой не сознаю!.. Все это по злобе на нас, чтобы с участка согнать, — вот и придумывает…
— Я по крайней мере — казак, служил и медаль имею, двух сынов на службу справил, — с достоинством возражает на это Дементьев, пальцем указывая на ту сторону груди, где у него висит медаль. — А вы — наброд! Ты какое имела право обзывать казаков — «рассейскими лаптями»?..
— Я не обзывала!
— Свидетели есть! «Я об казаках нисколько даже не понимаю» — это чьи слова? А кто поднимал ногу да пальцем стучал по подошве: «Вы все, казаки, одной моей подметки не стоите»?..
— Когда я поднимала?
— Когда-а! То-то!..
— Подходит под итог законных статей! — зловещим тоном бормочет Толмачев.
— Вы уж Богу помолитесь да помиритесь, — говорит судья Федул Корнеевич. — Повинись, Дарья, а то остебнем! Ей-Богу, остебнем!..
Председатель вспоминает, что надо выслушать сперва свидетелей, и останавливает разгоревшиеся прения сторон.
Свидетельница Татьяна Тройкина показывает:
— По этому делу ничего не знаю. Слыхала только, говорила она, Дарья Лялина: «Накроется, мол, белым полотном».
— К чему же эти слова? — задает вопрос председатель.
— Не могу знать — к чему, а только собственной губой брехала, это хоть из-под присяги покажу…
Свидетель Анучкин подтвердил:
— Именно это самое было — угрожала Лялина Дементьевым по колдовству наслать болезнь, и Марфа Дементьева страдала потом от шишек, которые лекарь Егор Иваныч при всех признавал: килы…
Третий свидетель — Яков Тройкин, у которого спина пиджака была выпачкана белой глиной, что служило явным указанием на предварительное приятное времяпрепровождение где-нибудь за полубутылкой у выбеленной стены, показал решительнее всех:
— Лялина знает, как присадить килу. В молодых людях у нас нередко от нее болезни… от ее угроз… И также на скоте…
— А папирос «Зефир» кто тебе покупал? — обличительно говорит Дарья Лялина.
— Это — не ваше дело! — спокойно отвечает свидетель, уступая место у решетки эксперту, Егору Ивановичу Мордвинкину.
Это почтенный человек с медной лысиной и длинной, узкой бородой, русой с проседью. Он держится с чрезвычайным достоинством, нетороплив в словах и движениях.
— Действительно, Марфу Дементьеву я лечил от кил, — говорит не спеша Егор Иваныч. — На глазах у ней килы были. А у свата Дементьевых лечил быка, коров и лошадей. Лечу я молитвами святых и стишками. Шишки, которые в просторечии называются килами, — дело пустое, надо знать лишь человека, кем посажены. Вот змея укусит — это голос! И также, когда сбесится человек.
После этого показания прения сторон вспыхнули еще жарче. Принимал в них участие и муж Лялиной, и некоторые добровольцы из публики, и свидетель Тройкин с белой спиной, напоминавший стучание пальцев по подметке и оскорбительное выражение «российские лапти».
Потом суд не удалился на совещание, а удалил из судейской комнаты всю публику, свидетелей и самих тяжущихся, чтобы без помехи обсудить резолюцию. Последним выходил из залы заседания обвинитель Дементьев, уж в дверях восклицая голосом отчаяния:
— Житья нет, господа судьи! Сажает килы!..
— Наклеветал чистой брехней, господа судьи! — донесся на это из-за дверей крикливый и боевой голос Лялиной.
Суд после недолгого совещания признал доказанным факт колдовства и постановил крестьянку Лялину к двухнедельному аресту при станичной тюрьме.
Решение, конечно, не превосходящее премудрость царя Соломона, но и свободное от упрека в излишнем членовредительстве. Если сравнить его с тучей кровавых приговоров современности, вынесенных на наших глазах тучей революционных трибуналов в процессах еще более упрощенных и фантастических, чем дело о сажании кил, — то сердце без колебания устремляется к старому порядку, к старому мироощущению и старой душе человеческой, не усугубленной «революционным сознанием»…
Лучше она была. Право, лучше…
И старые, и малые вышли на службу родному Краю.
Мне частенько вспоминается 12-летняя девчурка Василиса и её «отбывательская» подвода, очень странного фасона тележка, которую она называла «дилижанчиком». На этом дилижанчике я и усть-медведицкий окружной атаман П.А. Скачков, возвращаясь с Круга, вступали от Суровикина, с железной дороги, из сферы цивилизации, так сказать, в глубь первобытного степного простора с пыльными, воспетыми в песнях шляхами, дороженьками — «шириною в три шага, долиною конца-краю нет», с оврагами, балками, кургашками и норами сусликов, и редкими хуторами, схоронившимися от степных ветров в ярах по Куртлаку и другим каким-то безыменным речкам-ерикам.
Василиса была необычайная серьёзная смуглянка с широкими чёрными бровями. Лишь ростом всего — с кнутик.
— Дорогу-то на Слепихин знаешь?
— Ну да найдём как-нибудь. Миру-то вон сколько…
Эта резонность и спокойная уверенность крошечного кучерка сообщилась и нам, до некоторой степени «державным хозяевам», а сперва мы с сомнением поглядывали и на низко стоявшее солнце, и на двух унылых «гнедух», поджарых, низкорослых кобылёнок в дышлах.